Золотая планета. Пасынок судьбы - Страница 24


К оглавлению

24

На последней паре ни Толстого, ни его прихвостней, тоже не было. Это о многом говорило, и я настроился. Рюкзак с формой оставил в шкафу, пиджак оставил там же (он больших денег стоит, мы на этот костюм еле-еле денег наскребли), чтобы уцелел. За первозданную сохранность брюк и рубашки не сомневался — после общения с «друзьями» они вряд ли выживут. Жалко, но альтернативы нет: пойду в спортивной форме — засмеют. Козырек навигатора с двумя отражателями-визорами, свою последнюю обновку (которой по праву гордился, не из дешевых вещица!) тоже оставил в шкафу. Галстук. И его можно снять, пятьдесят империалов стоит. Вроде всё. Можно идти.

Вокруг собиралась толпа зрителей. Люди как бы между прочим останавливались недалеко от границы, возле которой кружком стояла бригада Толстого (во весь голос что-то обсуждая и ржа), и «делали свои дела», бросая на банду и на выход из школы нетерпеливые взгляды.

К моему подходу собралось уже человек тридцать. Немного, просто я вышел одним из первых, не задерживался, а то было бы больше. Но мне плевать на зрителей, плевать на их количество. Плевать и на уговоры Хуана Карлоса, дескать, иди через черный ход, через другой выход. Это не избавит от встречи, а сидеть дома, заперевшись, до конца жизни, я не могу — как он не может этого понять?

— Удачи, чувак! — на прощание хлопнул почти тезка меня по плечу, и я пошел.

Ему драться вместе со мной? Типа, друзья? Увольте! Это не та драка, в которой он мне поможет. Нас замесят и вдвоем, и втроем, и вчетвером. (Хотя, четверо — перебор, я не смогу собрать такого количества сочувствующих, столько в нашей школе не наберется.) Так зачем требовать от него бессмысленного пожертвования? Да и отношения у нас, так сказать… Мы дружим только в школе, и только потому, что больше дружить не с кем. Я не могу сказать, что это товарищ, с которым пойдешь в разведку, в бой, которому доверишь свою спину. Просто «рабочий друг», приятель по общению и интересам. Хороший пацан, но… Не более.

Так что я, как и в детстве, как и всегда, один против всего мира.

Я смело перешагнул хорошо заметную (хоть и невидимую) черту, разделяющую зоны ответственности. Разговоры вокруг смолкли. Банда развернулась, растягиваясь в цепь, как бы перегораживая путь. Да не собираюсь я бежать, родные! Не собираюсь! Некрасиво это! Можете расслабиться!

Они меня послушались, беря в полукольцо. За спиной оставался единственный выход — вернуться в школу. Но для меня он был неприемлем.

А еще я молился. Молился богам-покровителям планеты, молился христианскому богу, в которого верит мать, призывал в помощь Священный Круг — всех, кого только можно, чтобы послали мне мою ярость…


…Я не рассказал о себе главного. То, что я способный, что учусь в престижной школе за грант, что у меня подвешен язык — это все мелочи по сравнению с главной моей особенностью. Я — берсерк.

Ярость, безудержная, сметающая всё на своем пути — моя вечная спутница, мое проклятие, и благословение. Проклятие, потому, что во время приступа я не контролирую себя, могу сотворить все, что угодно, а благословение, потому, что подобно берсеркам древней Скандинавии, иду в бой ничего не чувствуя и не ощущая, на одних звериных инстинктах.

Звериные инстинкты — страшная вещь. Они заложены в каждом человеке, но просыпаться могут только под действием страшнейшего стресса, шока, и то не полностью, а в какой-то степени — слишком велики барьеры, поставленные вокруг них нашим сознанием. Ведь перегрызть обидчику горло, вырвать сердце в пылу битвы голыми руками — это тоже инстинкт. От таких инстинктов надо защищаться, как только можно.

У меня нет сдерживающих барьеров. Вообще. Когда начинается приступ, я ничего не чувствую, не понимаю, действую, согласно собственной установке, которую даю перед этим. Я пытаюсь достать и достаю противника, невзирая на град ударов в мой адрес, невзирая на физическое состояние. Боли для меня не существует, существует лишь цель.

Это одна из главных причин, по которой от меня отстали. То, что я не сдаюсь, не прогибаюсь… Толстый не из тех людей, которые спускают такое. Он — беспредельщик, для него задавить меня — дело чести, без этого он стал бы в глазах банды посмешищем. Подонки никогда бы от меня не отстали, пока не добились своего, но в порыве последней крупной драки, когда меня месили скопом за то, что я начал вылавливать их поодиночке (и отправлять в больницу), у меня началось ЭТО.

Это был самый жестокий приступ из всех, какие помню. Точнее, я ничего не помню. Лишь помню себя, придавленного к земле несколькими телами подонков, бьющегося в конвульсиях; окровавленное лицо одного из них со свисающими лоскутами кожи и мяса, разодранного голыми руками. Еще одного, всего в крови сплошным слоем, воющего от боли так, как… У меня нет даже сравнения, на что этот вой был похож, но это было СТРАШНО! Я так и не узнал, что сделал с ним, но мое лицо, рот были в крови.

Еще бледное лицо третьего, стоящего на четвереньках напротив, через силу, со свистом впускающего в себя воздух, смотрящего вперед отсутствующим взглядом. И испуганные лица остальных, включая самого Толстого, когда они меня отпустили и ретировались. Да, так и было, отпустили, и пятясь задом, ушли.

Больше меня не трогали.


Я не знаю, сколько денег мать отстегнула за то, чтобы скрыть мою болезнь, что я даже смог учиться в престижной школе. Она русская, хоть и полячка (о том, кто такие поляки, здесь, в имперском секторе, мало кто имеет представление. Для них мы все — русские, так же, как и они для нас — латиносы, хотя друг для друга могут являться венесуэльцами, бразильцами, или, скажем, перуанцами), а русские умеют договариваться. Конечно, я сильно подозреваю, что ей кое-кто помогал, но это другая история, об этом позже. А пока я благодарен ей за то, что она столько лет скрывала мой недуг, и скрывала успешно.

24